Чак Дойл шел вдоль высокой кирпичной стены, отделявшей городской дом Дж. Говарда Меткалфа от пошлой действительности, и вдруг увидел, как через стену перелетела двадцатидолларовая бумажка.
Учтите, что Дойл не из тех, кто хлопает ушами, — он себе клыки обломал в этом грубом мире. И хоть никто не скажет, что Дойл семи пядей во лбу, дураком его тоже считать не стоит. Поэтому неудивительно, что, увидев деньги посреди улицы, он их очень быстро подобрал.
Он оглянулся, чтобы проверить, не следят ли за ним. Может, кто-то решил подшутить таким образом или, что еще хуже, отобрать деньги?
Но вряд ли за ним следили: в этой части города каждый занимался своим делом и принимал все меры к тому, чтобы остальные занимались тем же, чему в большинстве случаев помогали высокие стены. И улица, на которой Дойл намеревался присвоить банкнот, была, по совести говоря, даже не улицей, а глухим переулком, отделяющим кирпичную стену резиденции Меткалфа от изгороди банкира Дж. С.Грегга. Дойл поставил там свою машину, потому что на бульваре, куда выходили фасады домов, не было свободного места.
Никого не обнаружив, Дойл поставил на землю фотоаппараты и погнался за бумажкой, плывущей над переулком. Он схватил ее с резвостью кошки, ловящей мышь, и вот именно тогда-то удостоверился окончательно, что это не какой-нибудь доллар и даже не пятидолларовик, а самые настоящие двадцать долларов. Бумажка похрустывала — она была такой новенькой, что еще блестела, и, держа ее нежно кончиками пальцев, Дойл решил отправиться к Бенни и совершить одно или несколько возлияний, чтобы отметить колоссальное везение. Легкий ветерок проносился по переулку, и листва немногих деревьев, что росли в нем, вкупе с листвой многочисленных деревьев, что росли за заборами и оградами на подстриженных лужайках, шумела, как приглушенный симфонический оркестр. Ярко светило солнце, и не было никакого намека на дождь, и воздух был чист и свеж, и мир был удивительно хорош. И с каждым моментом становился все лучше.
Потому что через стену резиденции Меткалфа вслед за первой бумажкой, весело танцуя на ветру, перелетели и другие.
Дойл увидел их, и на миг его словно парализовало, глаза вылезли из орбит, и у него перехватило дыхание. Но в следующий момент он уже начал хватать бумажки обеими руками, набивая ими карманы, задыхаясь от страха, что какой-нибудь из банкнотов может улететь. Он был во власти убежденности, что, как только он подберет эти деньги, ему надо бежать отсюда со всех ног.
Он знал, что деньги кому-то принадлежат, и был уверен, что даже на этой улице не найдется человека, настолько презирающего бумажные купюры, что он позволит им улететь и не попытается задержать.
Так что он собрал деньги и, убедившись, что не упустил ни одной бумажки, бросился к своей машине. Через несколько кварталов в укромном месте он остановил машину на обочине, опустошил карманы, разглаживая банкноты и складывая их в ровные стопки на сиденье. Их оказалось куда больше, чем он предполагал.
Тяжело дыша, Дойл поднял пачку — пересчитать деньги, и заметил, что из нее что-то торчит. Он попытался щелчком сбить это нечто, но оно осталось на месте. Казалось, оно приклеено к одному из банкнотов. Он дернул, и банкнот вылез из пачки.
Это был черешок, такой же, как у яблока или вишни, черешок, крепко и естественно приросший к углу двадцатидолларовой бумажки.
Он бросил пачку на сиденье, поднял банкнот за черешок, и ему стало ясно, что совсем недавно черешок был прикреплен к ветке.
Дойл тихо присвистнул.
«Денежное дерево», — подумал он.
Но денежных деревьев не бывает. Никогда не было денежных деревьев. И никогда не будет денежных деревьев.
— Мне мерещится чертовщина, — сказал Дойл, — а ведь я уже несколько часов капли в рот не брал.
Ему достаточно было закрыть глаза — и вот оно, могучее дерево с толстым стволом, высокое, прямое, с раскидистыми ветвями, с множеством листьев. И каждый лист — двадцатидолларовая бумажка. Ветер играет листьями и рождает денежную музыку, а человек может лежать в тени этого дерева и ни о чем не заботиться, только подбирать падающие листья и класть их в карманы.
Он потянул за черешок, но тот не отдирался от бумажки. Тогда Дойл аккуратно сложил банкнот и сунул его в часовой кармашек брюк. Потом подобрал остальные деньги и, не считая, сунул их в другой карман.
Через двадцать минут он вошел в бар Бенни. Бенни протирал стойку. Единственный одинокий посетитель сидел в дальнем углу бара, посасывая пиво.
— Бутылку и стакан, — сказал Дойл.
— Покажи наличные, — сказал Бенни.
Дойл дал ему одну из двадцатидолларовых бумажек.
Она была такой новенькой, что хруст ее громом прозвучал в тишине бара. Бенни очень внимательно оглядел ее.
— Кто это их тебе делает? — спросил он.
— Никто, — сказал Дойл, — я их на улице подбираю.
Бенни передал ему бутылку и стакан.
— Кончил работу? Или только начинаешь?
— Кончил, — сказал Дойл. — Я снимал старика Дж. Говарда Меткалфа. Один журнал заказал его портрет.
— Этого гангстера?
— Он теперь не гангстер. Он уже лет пять-шесть как легальный. Он магнат.
— Ты хочешь сказать «богач». Чем он теперь занимается?
— Не знаю. Но чем бы ни занимался, живет неплохо. У него приличная хижинка на холме. А сам-то он — глядеть не на что.
— Не понимаю, чего в нем нашел твой журнал?
— Может быть, они хотят напечатать рассказ о том, как выгодно быть честным человеком.
Дойл наполнил стакан.
— Мне-то что, — сказал он философски. — Если мне заплатят, я и червяка сфотографирую.